Первое: хорошо забытое прошлое.



К Геннадию Литинскому приходила я в гости, чтобы попить чаю, понежится в атмосфере настоящего творческого беспорядка, да либо начать, либо закончить один из шедевров в работе. Между делом, пока очередной шедевр досыхал под вентилятором или просто на солнце, Геннадий доставал из ящика стола доску, чем-то напоминающую шахматную, и две коробочки маленьких шариков-фишек – в одной коробочки были белые, в другой – черные.

- Рэндзю – игра китайских мудрецов, - провозглашал он радостно, и водворял доску 15Х15 посреди стола.

Толи Елена, толи Марина, его жена, периодически приносила и ставила на полку у стола тарелку с печеньем, выпечкой или пирожными. Редкими вечерами из слабо освященной гостиной доносились счастливые визги и смех маленького Андрея.

Рэндзю, игра китайских мудрецов, так увлекательна, что, сев сыграть в обед одну-единственную партию, через пятнадцать минут ты обнаружишь, что старинные часы-кукушка на стене показывают уже семь вечера, а на тарелке остались одни крошки, и чая давно не осталось даже в чайнике. Андрей уснул. Марина возится на кухне.

Примерно в это время неизменно следовал звонок в дверь, и в студию вваливалась промокшая и оттого злая Сметанина.

- Ах вы, сукины дети! – шипела Сметанина, завидев пустой чайник, давно высохший на подоконнике шедевр, и нас с Литинским, по уши ушедших в премудрости китайских развлечений.

Геннадий тогда весело смеялся, хлопал Сметанину по плечу, предлагал ей выпить, чтобы хоть как-нибудь оправдаться. Шедевр нужно было закончить до ее прихода, чтобы она нанесла последние штрихи. Я, вздыхая, берусь за дело, пока Сметанина сушится и причитает, что вот, из-за Гениных глупостей она опять здесь задержится.

С ее приходом студия оживает. Вспыхивает лампа над мольбертом, на котором уже месяц висит незаконченная фантазия – кошка, идущая по бельевой веревке. В воздухе резко начинает пахнуть солью. Литинский бездельничает, единственно помогает мне правильно смешать краски, а под моей тонкой кисточкой расцветает белая сакура.

Мы рисуем в черно-сине-белых тонах. Водопад, отлично прорисованные камешки у озерца. Редкие кособокие елочки, мостик, и горы, горы, горы. Синие горные пики. И, по золотому сечению, красно-белый домик на одной из горных вершин, с загнутыми к небу уголками крыши. Домик такой малюсенький, его почти не видно в пейзаже синих и черных гор, но он светится красной звездой по золотому сечению, понимаете, он есть.

Сметанина за полчаса затягивает наш пейзаж легкой дымкой-туманом, и дело готово.

Вертикально, золотыми иероглифами, в нижнем правом углу законченной картины идет надпись на китайском, или японском, или корейском.

- Когда эта вещь будет висеть, подключенная к сигнализации, в главном музее Парижа, любой китаец подумает, что надпись – на японском. Любой японец подумает, что надпись на китайском, а китаец и японец вместе решат, что надпись, несомненно, на корейском, – подводит итог Сметанина.

- А мы будем знать, что она ни на одном, ни на другом, ни на третьем. Мы будем в курсе, что мы ее сами придумали.

- Да, и каждый может прочитать ее, как захочет. Я предпочитаю думать, что там написано – рэндзю, игра китайских мудрецов.

Мы выпьем ещё чаю, попрощаемся с Мариной. Геннадий идет домой, Сметанина – на крышу вместе со своей бельевой кошкой, я – тоже домой. На автобусную остановку и домой.

- Пока-пока, все, пока-пока, бельевая кошка, до свидания, во вторник как обычно.

Художники – совершенно несдержанный народ. Острые на язык, часто просто милые извращенцы. Я скучаю по Сметаниной, Литинскому, по их «Трамваю» и вечерам в свете тусклых ламп. Скучаю по студии и запахам красок. Скучаю по банке с раствором, в которой полощут кисти. Скучаю по крыше, скучаю по тому, как мы обменивались книгами. По урокам истории искусств.

Я скучаю по рэндзю, игре китайских мудрецов.



Второе: плохо забытое прошлое.



Пишу что-нибудь. Сладкий что-нибудь читает, или учит, или он просто сидит, сидит в углу и сидит в углу.

Мы сидим так довольно долго. В воздухе молчаливый, тихий покой. Каждый занят своим делом. В какой-то момент я откидываюсь на стуле, разминаю затекшие пальцы, оборачиваюсь к нему.

Сладкий сидит в своем углу и сидит в углу, по щеке медленно сползает слеза.

И все. Мир рушится. С оглушительным грохотом балки от крыши мира падают прямо на землю, прямо на голову.

Что?! Почему?! Что с ним и зачем он плачет? Кого убить за это и что сделать, чтобы это прекратилось, прекратилось сейчас же?

Я широко распахиваю глаза, и оказываюсь на коленях рядом с ним.

- Что с тобой, Сладкий, - шепчу я.

- Что? – Ротэм недоуменно смотрит на меня.

Я показываю на его лицо, и он проводит рукой по щеке. Как ребенок трет кулаком глаза.

- Это, наверное, от усталости, не обращай внимания, - улыбается он. – Когда я устаю, у меня часто льются слезы. Наверное, мне пора спать.

В уголках глаз все ещё заметна мокрота, и, черт возьми, как это неправильно. Как это дико.

Я делаю единственную правильную вещь, единственное, чего мне сейчас вправду очень хочется – я обнимаю его, крепко обнимаю и краду голову ему на грудь. Сладкий немного удивлен, но обнимает меня в ответ, затихает. Тикают ходики, тикают в жутком, сюрреалистическом ритме с его сердцем.

- Вот ты псих, - тихо произносит он.

Я сижу рядом с ним на полу, на коленях, прижимаюсь к нему, как к мальчишке собака, и гадаю, устала ли я тоже, или это просто посреди лета в квартире пошел дождь. Звенит тишина и пугает ирреальное сердце.

У Сладкого Мальчика ирреальное сердце.